Официальный сайт
проекта «Через Летейски воды…» |
||
v Главная v Информационные материалы
v О проекте v Заказать
v Контакты
v |
||
«Мы цепи таинственной звенья…» (из
бесед с А.И. Цветаевой о Марине Цветаевой) В.М. Головко Сестер Цветаевых постоянно сравнивают, настойчиво
доказывая порою, что Анастасия Ивановна была высокоталантливой личностью,
оригинальной писательницей, философски мыслящим летописцем своей эпохи.
Бесспорно, это так. Но себя и свою жизнь после ГУЛАГа и поселения она целиком
посвятила тому, чтобы сохранить духовное наследие Цветаевской семьи,
воссоздать ту культурную и творческую атмосферу, в которой сформировалась,
раскрылась как великий поэт ее старшая сестра Марина. Молодому современнику сейчас
трудно поверить в то, что хрестоматийную и одновременно неисчерпаемую Марину
Цветаеву, издаваемую на всех языках
мира, еще совсем недавно замалчивали и почти не печатали у себя на родине,
что последние годы и дни жизни единственной женщины-поэта, ставшей в один ряд
с Шекспиром, Данте, Петраркой, Гете, Пушкиным, были столь трагичными и
бесысходными, что не поддаются какому-либо объяснению и оправданию… Оппозиция
«поэт и чернь», «поэт и власть», а еще точнее – авторитарная власть, в
коллизии вечного противостояния достигла своего апогея в судьбе, пожалуй,
самого крупного и бескомпромиссного художника слова ХХ столетия. Первые посмертные сборники
Цветаевой «Избранное» (1961) и «Избранные произведения» (1965) купить было
невозможно: малый по тем временам тираж в 25 тысяч экземпляров не мог
удовлетворить читательские запросы. Первые статьи о жизни и творчестве поэта,
принадлежавшие перу ее близких – сестры Анастасии Цветаевой и дочери Ариадны
Эфрон, а также знавших Цветаеву литераторов и деятелей искусств, авторитетных
литературоведов, появлялись, главным образом, в отраслевых и
региональных изданиях («Наука и
жизнь», сборники «День поэзии», «Литературная Армения» и т.д.). «Толстые»
журналы, а ещё очевиднее - ведущие средства массовой информации, поэта
игнорировали. И более всего по идеологическим причинам: это было время, когда
официальная идея не весах аксиологии перевешивала всё, тем более эстетику и
художество. Особо строгое «табу» было наложено на любую информацию о трагедии
Цветаевой в Елабуге. Даже в конце 1960-х – начале 1970-х годов, когда первыми
робкими публикациями о последних днях жизни поэта в газетах «Комсомолец
Татарии» (Р.А. Мустафин) и «Новая Кама» (автор этих строк), полуофициальными
«Днями памяти», проводимыми в начале сентября преподавателями и горсткой
студентов Елабужского педагогического института на месте предлагаемого
захоронения поэта, редкими публичными выступлениями о цветаевском творчестве
в одной из местных библиотек и небольшом киноклубе было нарушено
равнодушно-отчужденное безмолвие вокруг имени Цветаевой, сведения о причинах
и обстоятельствах ее гибели на страницы столичной прессы не попадали.
Единственное, на что могли отважиться тогда истинные ценители цветаевской
поэзии, – это запечатлеть на магнитофонных лентах воспоминания современников,
тех, кто был в Елабуге вместе с Мариной Ивановной, или зафиксировать для себя
лично какие-то данные, почерпнутые из бесед с её близкими, реабилитированными
к концу пятидесятых годов. Когда представилась возможность
встретиться с Анастасией Ивановной Цветаевой
и Ариадной Сергеевной Эфрон и убедиться в неопровержимости того, что
неоглядная даль художественного мира великого поэта была просто недоступна
взору всех остальных, возникло осознанное желание записать всё, о чём
говорилось, сохранить в памяти неповторимые интонации их голосов, запечатлеть
в слове вдохновенный облик удивительных «собеседниц» и «наследниц» цветаевского
Слова. В главе «Последнее о Марине»,
включаемую ныне во все издания «Воспоминаний», Анастасия Ивановна Цветаева
поведала об одной из наших встреч московской осенью 1971 года. (Цветаева
Анастасия. Воспоминания. Изд. 5-ое. – М.: Изограф, 2002. – С. 830-831) Тогда мы решали судьбу
«елабужского гвоздя», на котором в затянутой петле вечером 31 августа 1941
года Марину Ивановну Цветаеву обнаружила хозяйка последней квартиры поэта в Елабуге
– Анастасия Ивановна Бродельщикова. Для того, чтобы сохранить этот гвоздь,
его пришлось вынуть из балки сеней (к сожалению, до наших дней не сохранившихся): дом Бродельщиковых (ул.
Жданова, 20, современный адрес – ул. Малая Покровская, 20) за короткое время
был продан и перепродан людям, чрезвычайно далеким от литературы и вряд ли в
полной мере осознававшим значимость всего того, что связано с именем
Цветаевой. Если раньше у Бродельщиковых исчезали мелкие вещи домашнего
обихода, к которым прикасались руки Марины Ивановны, то теперь в металлолом
сдавались кровати из «комнатушки» за перегородкой, в которую поселили 20
августа 1941 года Цветаеву вместе с сыном Георгием, продавались стулья, в
числе которых был и тот, который обнаружила хозяйка дома на месте гибели
поэта, и многое, многое другое. Отчаянные попытки сохранить дом и интерьер –
готовый, в сущности, музей! – успехом не увенчались. С просьбой
посодействовать тому, чтобы дом был выкуплен государством, я обращался в Союз
писателей СССР, в «Литературную газету», к отдельным известным в то время
ревнителям сохранности литературных памятников (И.Л. Андроникову, например),
в адрес «Поэтической тетради» Всесоюзного радио и т.д., но ни на одно письмо
так и не получил ответа. Была, правда, необычная просьба из редакции
«Литературной газеты» (скорее, личного, чем официального характера) –
выпилить часть балки вместе с гвоздем (в частном доме!) и каким-то образом
доставить в Москву… Организовать сбор коллективных пожертвований на последний
дом Цветаевой в тех условиях, когда
статьи в местную газету тщательно
проверялись и долгое время находились в отделе пропаганды и агитации райкома
КПСС, было абсолютно безнадежным делом. В самом начале сентября 1971
года, когда каким-то чудом вышедшую газету
«Новая Кама» с целой полосой «День Памяти Марины Ивановны Цветаевой»,
подготовленной мною (там, кстати, впервые были опубликованы в более
развернутом виде правдоподобные сведения А.И. Бродельщиковой о последних днях
поэта), я принес новым хозяевам дома Полтановым, их пятнадцатилетний сын Александр помог мне
извлечь из балки сеней кованый, граненый гвоздь – безмолвный свидетель
эпохальной трагедии не вписавшегося в «новый порядок» Поэта. Скорбный
артефакт хранился у меня несколько месяцев в конверте, вместе со всеми другими
цветаевскими материалами. «Елабужский гвоздь», которому незадолго до того
побывавший в прикамском городке Евгений Евтушенко посвятил стихи, вызывал у
меня чувство дисгармонии, тревожное ощущение неотвратимости беды и
незащищённости от неё… Известие о гвозде почему-то взволновало Анастасию
Ивановну Цветаеву: не обращая внимания на мои слова о том, что эту печальную
реликвию я сохранил для того, чтобы передать в музей (гвоздь я предлагал
многим учреждениям культуры, имеющим хотя бы опосредованное отношение к Цветаевым, но мои намерения и стремления
наталкивались на глухую стену абсолютного равнодушия и безразличия) или
родным Марины Ивановны, она в достаточно резком тоне, весьма далеком от
лирической интонации тех страниц «Воспоминаний», где писала об этом,
потребовала передать Ариадне Сергеевне Эфрон единственное, реально
существующее, неопровержимое свидетельство гибели Цветаевой: «Вы должны
гвоздь обязательно отдать дочери Марины – Але. Всё по праву должно
принадлежать ей». Затем сразу же позвонила Ариадне Сергеевне, и через минуту
мы говорили с ней так, как будто знали
друг друга многие годы. Ариадна
Сергеевна расспрашивала меня о Елабуге, о неприглядном, типовом надгробии,
незадолго до того появившемся на месте поставленного Анастасией Ивановной в 1960 г. креста с
надписью «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева…».
Анастасия Ивановна ходила в волнении вокруг меня и повторяла: «Говорите,
говорите скорее о гвозде…». (К сожалению, гвоздь, переданный мною А.С. Эфрон
вместе с «Домовой книгой» Бродельщиковых, в которой сохранились записи о
прописке, сделанные рукой Г.С. Эфрона, с «книгой отзывов» для посещавших дом
Бродельщиковых в 1960-е годы, моими публикациями о Цветаевой и т.д.,
из архива А.С. Эфрон после её смерти бесследно исчез, и его судьба мне
неизвестна…) Нашей с нею встрече
(это было в октябре 1971 года) предшествовало эпистолярное знакомство. Летом
1969 года я послал из Елабуги Анастасии Ивановне письмо, в котором просил помочь в поисках места захоронения
Цветаевой и прислать публикации об отце и сестре для кафедры русской и
зарубежной литературы Елабужского педагогического института, в котором в 1968
– 1971 годах начиналась моя карьера как вузовского преподавателя и
ученого-литературоведа. Обратиться к Анастасии Ивановне пришлось потому, что
в Елабуге к концу «оттепели» шестидесятых годов имя поэта хотя и не
замалчивалось, но и не вызывало искреннего интереса. Сдержанное отношение к
М.И. Цветаевой даже со стороны специалистов-филологов, отсутствие живого
участия в её посмертной судьбе
краеведов, специалистов музейного и библиотечного дела, работников
образования объяснялось тем, что повышенное внимание к культуре «серебряного
века», а тем более к деятелям этой культуры, которые были в оппозиции к
новому режиму или покинули страну после 1917 года, откровенно не поощрялось
властями. В своем ответном послании Анастасия Ивановна писала о том, что в
1960 г. «не удалось найти могилу». «Знаю только, – уточнила она, – что в
правой части кладбища, у стены», приблизительно в том месте, где и поставила
крест «Марининого любимого цвета – зеленоватой бирюзы», который «приняла как
судьбу» (письмо от 29 августа 1969 г., поезд Павлодар – Москва). Хорошо помню
маленькую комнатку Анастасии Ивановны в густонаселенной коммунальной квартире
большого дома старой постройки около метро «Маяковская» (прежний адрес: ул.
Горького, д. 26/1). В ней царила атмосфера творческой работы и старческой
небрежной хранимости: много ящичков, всяких мелочей, камешков, давно отживших
свой короткий век цветов. Черный большой рояль занимал все жизненное
пространство. В левом углу – шкафы с книгами в несколько этажей, около
маленького, темного окна – импровизированный письменный столик. На стенах –
копии портретов Марины Цветаевой, Пушкина, Пастернака, родителей – Ивана
Владимировича и Марии Александровны. Над роялем – единственная подлинная,
недавняя по времени работа – портрет А.И. Цветаевой, написанный маслом.
Привлекал внимание большой карандашный рисунок, на котором была изображена
юная Марина Цветаева: челка, взгляд надменно-насмешливый – чуть-чуть! – и
вместе с тем серьезный, непререкаемо честный. Оказывается, Анастасия Ивановна
рисовала его в Сибири, в ссылке, по клеткам – с маленькой Марининой
фотографии и благодаря ему не так остро чувствовала одиночество. «Особенно
удались глаза, взгляд,» – говорит Цветаева. В этом облике, в этом взгляде
ничто ещё не предвещает ни боли, ни утрат, ни ухода. Юная жизнь запечатлена в
состоянии торжествующего настоящего, в тот момент, когда в душе еще только
пробуждается сомнение в гармонии человеческого мира и в целесообразности
неумолимых законов бытия… На рояле – гора книг; лежат
открытые, с дарственными надписями, с автографами: сборник Павла
Антокольского, «Вечерние огни» Фета, подаренные Д.Д. Благим… Стоя у рояля – локти на крышку, –
маленькая, сухонькая А.И. Цветаева читает нараспев ранние шедевры Марины
Цветаевой, те, что читали когда-то вдвоем… Я ее не просил об этом, она сама
вдруг предложила: «Послушайте, как мы с Мариной вдвоем читали: Над миром вечерних видений Мы, дети, сегодня цари. Спускаются длинные тени, Горят за окном фонари… Мы цепи таинственной звенья, Нам духом в борьбе не упасть…» И ещё: «Гул предвечерний в заре
догорающей В сумерках зимнего дня. Третий звонок. Торопись,
отъезжающий, Помни меня!..» Своеобразная манера чтения. Нет
прихотливой «аранжировки», нет стремления произвести эффект. Есть мелодия:
она равномерно повышается и
понижается. Мелодия, на первый взгляд, однотонная, однообразная, но
невероятно богатая по нюансировке, обновляемая смыслом, бесконечными
возможностями вариаций и трактовок. У поэтов существует манера читать стихи
«по-художнически» претенциозно, то есть позируя и рисуясь… Здесь, наоборот,
все просто и «не ярко», без ложной патетики. Никакого актерства: снова
мелодия, снова ее логически-смысловое завершение. Ритм четкий, граненый, чуть
торопливый… Спрашиваю, нравится ли Анастасии
Ивановне чтение Татьяны Дорониной, очень многим открывшей недоступный до
того, многосложный поэтический мир Цветаевой. Она, имея в виду не конкретный,
а обобщенный образ исполнительниц, сердито и недовольно в ответ: «… Выходят
на эстраду с папиросочкой, в брючках и, Боже, что, как говорят! Выделяют
то, что Марина не выделяла, не выделяют главное…». Вспомнила, что одна чтица
в поисках адекватных интерпретаций цветаевской лирики приходила советоваться,
как надо читать; у нее еще что-то получается. Рассказывала о том, сколь много
потеряла при аресте. Был в рукописи роман (или два), был архив, дневники,
черновые варианты – всё взяли! Утрачено ли это? сохранилось ли? и где находится? – неизвестно. Вспоминала,
как в это трудное время ее поддерживала вера в Бога, вызывавшая удивление у
следователя-атеиста, и как она открыто говорила ему, что Господь посылает ей
испытание и что каждому воздастся на высшем суде. Рассматриваю книги, рисунки,
рукописи, расположенные повсюду. Вот маленькая акварель: Крым, морской
пейзаж. «Это акварель Макса Волошина», – сообщает Анастасия Ивановна. Среди
писем, бумаг – подлинник Волошина! Может ведь потеряться… Анастасия Ивановна –
с горьким сожалением: «При аресте две большие акварели Макса взяли. Так и
пропали они…». Разговаривать с Цветаевой трудно: соседи постоянно приглашают
к телефону. Часто выходит из комнаты, оставляя наедине с книгами и только что вышедшим
сигнальным экземпляром «Воспоминаний» (М.: Советский писатель, 1971). Читаю о
последней встрече сестер Цветаевых в Париже. После 1927 года судьба развела
их по разным дорогам. Им не суждено было увидеться и после возвращения Марины
Цветаевой на Родину. Заходит речь о надгробии,
установленном на месте предполагаемой могилы Марины Ивановны в Елабуге, где с
1960 года стоял «зеленовато-бирюзовый» крест.
Анастасия Ивановна говорит о том, почему выбрала именно это условное
место – у раздвоенной сосны. В Пихтовке (Новосибирская область), где пришлось
отбывать многолетнюю ссылку, случайно обратила внимание на могилу неизвестной
юной женщины около дерева с раздвоенным стволом и восприняла эту могилу как
некий образ – символ святой, преждевременно оборвавшейся жизни, непреходящей скорби,
несправедливо отторгнутой от радости и счастья женской души… В Пихтовке (о
жизни там А.И. Цветаева говорила мало, но сказала, что жилось тяжело) отбывал
ссылку священнослужитель. Он потом отпел Марину Ивановну и освятил землю,
которую прислал, чтобы положить на условную могилу в Елабуге. «Цветаевское» ярко проявлялось в
Анастасии Ивановне во время наших московских встреч начала 1970-х годов. К
Марине Ивановне она испытывала трепетные чувства, говорила о ней с уважением,
даже почтительно, осознавая масштабы и уникальность её художественного дара,
значимость для русской и мировой культуры, не по-сестрински, а на языке
поэтического восторга, слогом профессионального литератора, ощущающего себя в
атмосфере постоянного сотворчества. Могло даже сложиться впечатление, что у
Анастасии Ивановны и не было своей семьи, своих детей, своих забот – хотя
это, конечно, не так; она неизменно возвращалась к прошлому, все ее мысли и
слова были полны воспоминаний о Марине Ивановне, о Цветаевых. «Почему так
часто сравнивают Марину с Ахматовой, с современными поэтами?.. – обращается
ко мне, словно размышляя вслух. –
Марина боготворила Ахматову, умела принести себя в жертву возвеличенному ею
поэту и человеку. Но разве можно сравнить Ахматову с Цветаевой? Она и уَже, и однообразнее…». Поражали Цветаеву-младшую вкусы
и пристрастия современного читателя, ориентация на официально признанные
имена. «Недавно один преподаватель рассказывал, – с нескрываемым удивлением
говорила она, – что им в институте имени Крупской (Московский областной
педагогический институт им. Н.К. Крупской. – В.Г.) на курсах переподготовки доказывали, что лучший советский
писатель – Кочетов. Но ведь его же никто не читает и не любит?!..». Переживая сложности творческой
работы, Анастасия Ивановна сокрушалась: «Редактор моей книги «Воспоминания»
выбрасывала из рукописи целые главы… Их пришлось заменить мемуарами о
Горьком. Этот материал они с радостью
включили, а тот, которым заканчивалась книга, так и не вошел, может быть,
и не войдет никогда». «Хорошо, – говорю, - что книга вообще увидела свет». «Сама удивляюсь, – отвечает
она, – как все это получилось». Свои «Воспоминания» Цветаева так и не видела
в свободной продаже. Рассказывала, что в «Книжном мире», где искала их, ей
ответили: «Книги нет. Зачем спрашиваете? Вы же знаете, что это уникальное
издание!». – «Разве эту книгу вы читали? Как же можете об этом судить?!», –
ответила Анастасия Ивановна. “А в другом магазине сообщили, – делилась она со
мной своей обидой, – что все экземпляры закуплены районным партархивом».
Очень огорчало Анастасию Ивановну то, что «Воспоминания» на «черном рынке»
продавались по 15 рублей (цена книги – 1р. 19 коп. – В.Г.): «Подумать только! Это в нашей-то стране! И как такое могли
допустить?!». С улыбкой говорила по поводу того, что многие восторженно
отзывались о языке книги: «Почему так восхищаются? Обыкновенный русский язык.
Или уж совсем разучились писать?..». …Перелистывая «Воспоминания»,
останавливаю свой взгляд на портрете А.И. Цветаевой. Здесь он подправлен
ретушью, в облике, если сравнивать с фотографией, лежащей тут же, на столе,
улавливаются изменения: лицо более строгое и менее доброе. «Смотрите, -
говорит Анастасия Ивановна, - на этом фото я гораздо лучше, взгляд добрее. А
в книге – какая-то хмурая, улыбка почти исчезла». Через минуту–паузу: «И
хорошо!.. Буду я им улыбаться на всю Европу за то, что они со мною и всеми
нами сделали…». Разговор прерывает телефонный
звонок и голос соседки из коридора – опять приглашают Анастасию Ивановну.
Вернувшись в комнату, она делится со мною новостью, не скрывая при этом
снисходительно мягкой иронии: «Звонил Завадский, хвалил «Воспоминания». Беру
трубку и слышу: «Вас беспокоит Юрий Александрович Завадский…». И придумали же
такую пошлость: «Вас беспокоит…». Да, теперь он стал знаменитостью… Я ведь
его еще совсем юным помню, он был моложе Маринины, мой ровесник… Юрий
Александрович… Я его быстро на место поставила: «А, – говорю, – Юрочка
Завадский, здравствуйте!..». Ещё один гость Анастасии Ивановны, – работник
Музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина (Цветаевского музея!), –
который к моему приходу уже находился в комнате, вспомнил, что в одной из
своих, пока неизвестных прозаических вещей – в «Повести о Сонечке» – Марина
Цветаева в памфлетных тонах описала молодого Завадского. «Повесть о Сонечке»,
первая часть которой впервые была опубликована в Париже, в 1938 году, а в
России – в 1976 году, в то время была, действительно, известна очень
небольшому кругу людей. Анастасия Ивановна, подтверждая слова своего гостя,
добавила: «Говорят, что сейчас ходят по Москве списки этой неопубликованной
вещи, весь отрывок о Завадском. Не хотелось бы, чтобы его передали Юре. Зачем
человека травмировать на старости лет?». На все ортодоксальные сентенции
нашего собеседника, отстаивавшего принципиальность жизненных позиций и
категоричность в оценках сущности человека, его деяний, Цветаева откликалась
приглушенными возражениями: «Я никогда не осуждала таких людей. Пусть живут,
как считают нужным. Вот, Дмитрий Благой – теперь академик, прислал мне замечательную
книгу – «Вечерние огни» Фета со своими обширными научными комментариями…
Когда-то мы вместе в Коктебеле отдыхали. Он своего достиг, склонив голову,
приспособившись к обстоятельствам. Другие этого сделать не смогли. Ну и
хорошо, если он счастлив. Вреда он никому не сделал, это главное». Но совсем
иным было у неё отношение к тем людям, которые, преследуя собственные цели,
могли самоутверждаться за счет живущих рядом. К таким она относила, например,
Мандельштама: «Ходит, говорит, дышит так, как будто никого и на свете нет,
кроме Осипа Эмильевича Мандельштама». Не скрывала, что вернувшаяся из ссылки жена поэта
отталкивала её тем же самым, а также неискренностью и постоянным
самовосхвалением. Весьма сдержанно отзывалась об Алексее Николаевиче Толстом,
о его жене, до того бывшей его литературным секретарем. Анастасия Ивановна поражала
редкостным вниманием к людям, которые приходили к ней (часто – совершенно
незнакомые, являвшиеся без приглашения и без предупреждения), и в то же время
– невероятной доверчивостью. Некоторые пользовались этим. …Помогаю Анастасии
Ивановне сделать в комнате небольшую перестановку, перекладываем и
расставляем с нею книги. А она сетует, недоумевая, как могло такое случиться:
«Кто-то приходил, я только потом
увидела, что пропала Маринина книга «Версты» (М., 1921. – В.Г.). Очень жаль!
Её ведь теперь нигде не найдешь». «А Вы чем занимаетесь?» –
неожиданный вопрос ко мне. Отвечаю, что люблю русскую классику, работаю над
диссертацией о художественно-философской антропологии И.С. Тургенева. «Да,
это лучше, чем писать о современной литературе. Лучше! А сколько у Тургенева
замечательных вещей!». И вспомнила его «таинственные повести», «Рудина»,
«Первую любовь». Осторожно начинаю говорить о
доме в Елабуге, ставшем свидетелем
последних, самых горьких дней Марины Ивановны, о том, как хотелось бы его
сохранить. А.И. Цветаева с безнадежностью в голосе: «Что поделаешь?.. Мы не
смогли сохранить даже дом в Тарусе. Куда я только не писала! Даже в горком
партии. Ни слова в ответ! В тридцатые годы мы отстояли наш дом. А потом
неожиданно пришла весть, что он уничтожен, снесен: понадобилась танцевальная
площадка для дома отдыха. Я давно все это воспринимаю как неизбежное… Сколько
пришлось пережить из-за могилы родителей на Ваганьковском кладбище! Все-таки
кто-то за взятку похоронил своего родственника в том месте, которое мы давно
оставили за собой… И в Елабуге дом, видимо, исчезнет… Значит, так тому и
быть… Денег у меня нет, чтобы его купить, у Али – тоже. Гонорар за книгу пошел на долги.
Куда-либо обращаться с просьбой сохранить дом – бесполезно, думаю». Вспоминает хозяев дома – А.И. и
М.И. Бродельщиковых. Рассказываю о них, говорю о том, что Михаил Иванович не
всегда бывает приветлив… Цветаева защищает их: «Понимаю их настроение.
Представьте, в войну чужая женщина в их доме покончила с собою, сколько
хлопот и волнений причинила. Не обязаны же они были хоронить постороннего им
человека… И до сих пор ещё напоминают о том. Мне говорил Евтушенко: они
просили, чтобы гвоздь передали в Москву… ходят, мол, беспокоят… Спасибо им и
за то, что сделали». А.И. Цветаева многое и многим прощает. В самом конце января 1972 года,
когда был получен тираж первого издания «Воспоминаний», Анастасия Ивановна
прислала мне открытку, в которой просила позвонить и «договориться о встрече
скорейшей»: она хотела мне подарить эту книгу. Я застал ее за великими
трудами: надо было подписать очень
большое количество экземпляров, часть из них – отправить по почте. «Стараюсь
написать так, чтобы не повторяться, чтобы каждый человек чувствовал, что мои
слова посвящены именно ему. Поверьте, это нелегкая задача», – говорила
Анастасия Ивановна. На предназначенной мне книге «Воспоминаний» уже был
автограф Цветаевой: «Дорогому Вячеславу Михайловичу Головко на память о моей
сестре Марине, о горькой для неё, Вам знакомой Елабуге, о детстве нашем и
юности в старой Москве, и о многих странах, городах, людях… С пожеланием
успеха в труде и радости в жизни. Анастасия Цветаева. 1. II. 72 г. Москва». Ритм жизни столицы начала 1970-х
годов и бытие Анастасии Ивановны, погружавшей своих читателей в атмосферу
поэзии прошлого, будней старой, дореволюционной Москвы, были вполне
соотносимы. Неповторимые контрасты
нового и давно ушедшего, органичные для Цветаевой и проявлявшиеся во всем – в
ее облике, поведении, мышлении, привычках, в бытовом окружении, – неизменно
сглаживались. Вот мы мчимся с нею вниз по эскалатору метро, спешим под
удивленными взглядами спокойно стоящих людей к очередному поезду, подходящему
к платформе «Маяковская», а Цветаева, не прерывая рассказа, – через плечо,
оглядываясь на меня, делится воспоминаниями: «Это было в начале века, мы с
Мариной увлекались тогда революционерами…». Порою неожиданно возвращало в
прошлое и само настоящее: нажимаю однажды кнопку звонка у цветаевской квартиры,
а дверь мне открывает… юная Марина Цветаева, словно с того самого рисунка,
сделанного в Сибири… Внучка Анастасии Ивановны Рита, часто приезжавшая к ней
из Павлодара, была удивительно похожа на Марину Ивановну далеких лет начала ХХ века… Впрочем, в проявлявшиеся порою
несоответствия нашего и цветаевского мироощущения жизнь вносила свои
коррективы. Вот незабываемый пример того, что не только сёстры Цветаевы, но и
все мы – «цепи таинственной звенья…». Стараясь помочь в поисках места
погребения Марины Цветаевой, Анастасия Ивановна писала мне 29 августа 1969
г.: «… безвестных могил 41 г. много. Думаю – одна из них, где листья
земляники (поэт – всегда пророк: стихи М[арины] 1914 г. “Идешь, на меня
похожий…”: “Сорви себе стебель дикий / И ягоду ему вслед, / Кладбищенской
земляники / Крупнее и слаще нет”». Цветаевская метафизика в те годы не
воспринималась мною, поскольку наше поколение воспитывалось в совершенно
другой философской парадигме. Последствия этого проявились в самый
ответственный и, возможно, единственный, неповторимый момент… Ранней весной
1972 года я пришел на елабужское кладбище, чтобы расчистить место для цветов
у надгробия Марины Ивановны. Снег только что растаял, везде лежала
прошлогодняя желтая трава, давно высохшие цветы, ни одного зеленого листочка…
И вдруг – я с удивлением остановился перед ровным прямоугольником из листьев
ярко зеленой, свежей кладбищенской земляники, находившемся справа, почти у
самой стены, немного не доходя до символического памятника… Хотя я и был
поражен увиденным, но не придал поистине необъяснимому факту особого значения. Вернувшись в Москву, рассказал об
этом Анастасии Ивановне. Она была потрясена и несказанно расстроена: «Почему
Вы не отметили это место? Марина Вам знак подавала!.. Надо было положить
камень и написать всего две буквы – «МЦ»! Почему Вы этого не
сделали?!..»… |
||
© Вячеслав Головко, материалы © Николай Головко, дизайн сайта tsvetaeva.newmail.ru 2006 Коммерческое использование материалов сайта
в любой форме запрещено. |